— Тут есть, господа, остатки древнего цирка. Можно взять лошадок и съездить посмотреть. Близко.
— Коля, — осторожно сказал Крысаков, — может быть, это не цирк, а театр, а? И не старый, а новый? Ну-ка вспомни-ка. Может, до него далеко? Может, тут не лошадки возят, а мулы или верблюды?
В механизме Мифасова что-то испортилось: цирк был действительно древний и находился он близехонько.
Когда я сравниваю себя с товарищами, мне прежде всего бросается в глаза разница нашей духовной организации. Попробуйте спросить меня, что осталось в моей памяти от Флоренции и Нюрнберга? Я отвечу в первом случае: красивая грусть, которой проникнуто было все; во втором случае: идиллическое настроение на фоне суровых, тесно сдвинувшихся зданий, в окна которых, казалось, грозно глядят прошлые, серые века, закованные в латы и отягощенные доспехами. А спросите о Флоренции и Нюрнберге моих товарищей. От всего Нюрнберга уцелел толстый немец Герцог, хозяин кабачка, в котором нас угостили несравненными кровяными колбасами, брат-вурстом и изумительным пивом. Я до сих пор не могу забыть ни этих колбас, ни этого пива… Флоренция? Фьезоле? О, конечно, при этом слове у моих друзей засверкают глаза и польются воспоминания:
— Помните кьянти? Нигде во всей Италии нам не давали такой прелести! А асти? Нигде нет такого! А мартаделла, а гарганзола!! А какая-то курица, приготовленная таинственно и чудесно. Ах, Фьезоле, Фьезоле!..
Действительно, должен сознаться, что ни этого вина, ни этих чудесных кушаний забыть нельзя. Ах, Фьезоле, Фьезоле!
После этого чудесного пира мы, ласковые и разнеженные, вышли из увитого зеленью дворика крохотного ресторана и бодро зашагали, полные искренней любви друг к другу. Крысаков не преминул снять с Сандерса шляпу и нежно поцеловать его в темя.
— Почему? — спросил сонно Сандерс.
— Славный вы человек. Дай Бог вам всего такого…
Идя сзади под руку с Мифасовым, я шепнул ему:
— В сущности, они хорошие ребята, не правда ли?
— Превосходные. В них есть что-то такое…
Он споткнулся, но я дружески поддержал его.
— Стойте! — закричал Крысаков. — Экипаж! Поедем на нем. Эй, ты! Свободен?
Это был большой, черный, поместительный экипаж, влекомый парой лошадей, которых вел под уздцы парень в грязном, темном костюме.
— А флорентийцы, как и венецианцы, — люди одного вкуса. Все у них выдержано в черных тонах. Садитесь, господа! Фу ты, как неудобно…
Кучер что-то закричал и стал прыгать и кривляться около экипажа.
— Что он делает?
— Наверное, какая-нибудь секта. Эти итальянцы, вообще…
— Может быть, он занят? Спросите его по-французски.
По-французски возница не понимал.
— Свободен? — спросил Мифасов. — Либро? Э? Твоя экипажа свободна есть? Либро?
Экипаж оказался свободен и, тем не менее, возница очень не хотел, чтобы мы садились. Он кричал и бесновался…
— Покажите этому флорентийскому ослу пять лир. Может быть, это его успокоит.
Мы показали смятую бумажку и победоносно полезли в экипаж.
Возница застонал, всплеснул руками, вскочил на облучок, ударил по лошадям — и экипаж поскакал, бешено подпрыгивая на каменистой мостовой.
Прохожие, встречаясь с нами, взмахивали руками и кричали что-то нам вслед; мальчишки бежали за нами, приплясывая и оглашая воздух немолчными воплями.
— Какое приветливое народонаселение, — сказал Мифасов удовлетворенно. — Вообще итальянцы всегда хорошо относятся к иностранцам.
— А может быть, они принимают нас за каких-нибудь должностных лиц? — спросил честолюбивый Крысаков.
— Ну, знаете… Мы больше смахиваем на конокрадов.
— О, черт. Ударился головой о верх! Знаете, я думаю, этот экипаж не создан для быстрой езды.
В справедливости слов Крысакова мы не замедлили убедиться через две минуты. Навстречу нам очень медленно подвигался такой же самый экипаж. Возница степенно вел четырех лошадей под уздцы, а сзади шагали погруженные в задумчивость люди. В экипаже был только один пассажир, и тот не сидел, а лежал, чинно сложив на груди руки.
— Посмотрите-ка, что это?
— Д-а-а… Гм!..
— Знаете что? Тут уж нам недалеко; пройдемся пешком.
— Идея! А то мы совсем без движения…
— Растолстеешь, — согласился Крысаков, поспешно спрыгивая с нашего странного экипажа.
Домой мы добрели молча. Говорить не хотелось.
Уезжали на другой день утром. Во Флоренции нам удалось видеть самого медлительного человека в мире. Сандерс казался перед ним человеком-молнией.
Наша гостиница была около самого вокзала, через дорогу. Портье сказал, что он довезет наши вещи на тележке, а мы можем пойти вперед, брать билеты. До поезда оставалось двадцать пять минут. Мы взяли билеты, просмотрели юмористические журналы; до поезда осталось десять минут. Выпили бутылку вина, проверили билеты, проверили время отхода — осталось три минуты.
— Проклятое животное! Мы опоздали. Не украл ли он наши вещи?
— Пусть кто-нибудь побежит за ним.
— А вдруг он сейчас откуда-нибудь вынырнет?
— Как же мы поедем без одного. Нам разлучаться нельзя.
— Теперь уж не разлучимся.
— Почему?
— А вот… наш поезд… тронулся.
Когда хвост поезда скрылся где-то за горизонтом, послышалось тихое пение, и портье, мурлыча популярную канцонетту и толкая впереди тележку с нашими вещами, показался из-за угла. Он подвигался популярным среди нас «шагом Сандерса» со скоростью десяти ругательств спутника в минуту.
Остановился… Вытер лицо красным платком, закурил сигару, пожал руку знакомому факкино и, заметив в углу нашу молчаливую группу, благодушно спросил: