— Послушай, раб Божий, убийца… а заслужил ли ты своими деяниями сие питие усладительное. Вот давай мы это по-Божьему рассудим. Секретарь! А ну-ка читай поименно всех убиенных сим рабом Божиим!
И стал бы читать секретарь:
— Убиты сим убийцей: Марья, Николай…
И после каждого имени выплескивал бы я в парашу по глотку этого кваску холодненького. И сказал бы дальше секретарь мой:
— Петр, Семен, Поликарп… Все!
И выплеснул бы я пять глотков по числу убиенных сим человеком, и остальной квас — три четверти кувшина — вручил бы убийце:
— На, сын мой! Вот твой остаток. Увлажняй свое пересохшее горло хоть до вечера.
И потянулся бы Троцкий к своему кувшину.
— Нет, постой, сын мой, — сказал бы я. — То, что в остатке будет, то и выпьешь ты, тем и увлажнишься. Читай, секретарь, имена убиенных сим — а я по глоточку отливать буду. Читай, не торопясь, каждое имечко — через минуточку, хе-хе…
И читал бы он и читал — о, велик список убиенных сим Троцким! — а я бы медленно, по глоточку, выплескивал этот душистый холодненький квасок в парашу, в парашу, в парашу.
А Троцкий сидел бы и смотрел да лизал бы языком свои проклятые пересохшие губы, те губы, которые в свое время шевелились, называя имена приговоренных к мукам и умерщвлению.
Кончился бы квасок — я бы еще чего принес: пивца холодненького, альбо сельтерской воды этакий сифонище притащил. Назовет секретарь имечко, а я сифончик давану, оттуда струйка — порск! Назовет, а я — порск! А другой убийца сидит рядом, душистый квасок попивает, а у Троцкого и горло, и пищевод, как кора сухая, покоробившаяся, а желудок, как высохший пузырь, стянулся — да нет ему водички — ибо текут, текут имена — десятки, сотни, тысячи имен убиенных — и так до скончания века его…
— Это страшно… — прошептала блондинка, проведя языком по запекшимся губам, и поспешно проглотила чашку полуостывшего чаю.
А на диване, в глубине столовой, сидел никем не замеченный доселе офицер, только что вернувшийся с фронта, сидел, закинув голову на спинку дивана, и молчал.
Когда же старичок окончил свой тихий елейный задушевный рассказ — встал с места офицер и вошел в светлый круг, образуемый настольной лампой.
— A-а, — сказала худощавая дама, — а мы и не знали, что вы тут. Ну, теперь ваша очередь. Что бы вы с ним сделали, с Троцким? Воображаю, какой ужас вы придумаете!..
Резко освещенный лампой офицер неопределенно усмехнулся.
— Видите ли, господа… Если бы вместо этого стола было изрытое окопами поле и вместо этой бутылки рома были бы неприятельские укрепления, а там, где стоит кекс, — наша батарея, спрятанная за эту вазу с вареньем, изображающую наши окопы, — то тогда вы бы ясно представили, что бы я делал: я бы сначала обстрелял Троцкого, укрывающегося в этом укреплении, а потом, после артиллерийской подготовки, бросился бы со своими солдатами вперед и энергичным штыковым ударом…
— Да вы не то говорите! Я спрашиваю, что бы вы сделали, если бы Троцкий попался вам в руки?
— Боюсь, что в бою, в этой суматохе я пристрелил бы его, как бешеную собаку.
— Ну, да — мы это понимаем; а если бы он без боя очутился в ваших руках?
Глаза офицера сверкнули и засветились, как две свечки.
— Так я бы его тогда, подлеца, в суд!..
— Как в суд? В какой суд?
— А как же?.. Ежели он виновен — надо его в суд! Пусть судят.
Молчание сгустилось, нависло, нагромоздилось над присутствующими, как насыщенная электричеством густая туча.
И только через минуту пышная блондинка пролепетала растерянно:
— Какое странное время: у штатских такая масса воинственной кровожадности, а военные рассуждают, как штатские!
Это я не выдумал.
Это мне рассказал один приезжий из Петербурга.
И произошло это в Петербурге же, в странном, фантастическом, ни на что не похожем городе…
Только в этом призрачном городе тумана, больной грезы и расшатанных нервов могла родиться нижеследующая маленькая бредовая история.
Ежедневный большой прием у большевистского вельможи — Анатолия Луначарского.
Время уже подползало к концу приема, когда наступают сумерки, и у вельможи от целой тучи всяких просьб, претензий, приветствий и разного другого коммунистического дрязга опухает голова, в висках стучат молоточки, в глазах плывут красные кружки, и смотрит вельможа на последних просителей остолбенелыми, оловянными, плохо видящими и соображающими очами, по десяти раз переспрашивая и потирая ладонью натруженную голову.
Уже представилась вторая подсекция красной башкирской коммунистической ячейки, уже, стуча сапогами и переругиваясь, вышли из кабинета представители морпродкома Центробалта.
— Ф-фу, кажется, все, — выпустил, как паровоз, струю воздуха смертельно утомленный Луначарский.
И вдруг в этот момент в сумеречном свете около кафельной печи завозились две серые фигуры и двинулись разом на Луначарского.
— Кто вы такие? — испуганно спросил Луначарский. — Что нужно, товарищи?
— Так что, мы насчет березовых дров, — ответили серые фигуры. — Это дело нужно разобрать, товарищ.
— Какие дрова? Что такое?..
— Березовые, понятное дело. Бумага на реквизицию выдана Всеотопом — нам, а они свезли самую лучшую березу, а нам говорят — вам осталась сосна. Нешто этой сыростью протопишь?..
— Кто свез лучшую березу?
— Как кто? Трепетун.
— Да вы-то кто такой?
— Я от Перпетуна.
— А этот товарищ кто?
— Говорю же вам: Трепетун. Мы вот и пришли, чтобы вы нас, как говорится, разобрали.