— Но ведь если я сейчас не буду есть этого хлеба, я им этим не помогу?..
— Им уже ничто не поможет. Как мучаются! Как мучаются! От голода распухает лицо и все тело покрывается кровоточащими струпьями…
Она встала и пошла за котлетой.
Котлета оказалась на редкость сочная, в сухариках, с картошечкой, нарезанной этакими столбиками.
Я отрезал кус, мазнул горчицей и увенчал кусочком огурца.
— Я читала, что от голода шея начинает пухнуть и гнить. Отчего бы это?
— Не знаю отчего, — угрюмо промолвил я. Мне показалось, что кусочек котлеты на вилке покраснел, распух и в нем что-то зашевелилось…
— Да… Вот вы, например, можете себе позволить здесь удовольствие съесть две или три жареные котлеты, а там даже дров нет, чтобы сварить головку ржавой селедки…
Ах, как все это было справедливо!.. Но котлета покоробилась, съежилась и сделалась вялой, неаппетитной…
— Дайте счет, — со вздохом попросил я.
Она черкнула что-то в книжечке, сардонически улыбаясь:
— Иногда пишешь счет, да как вспомнишь, чем была раньше, как роскошно жила, так слезы и застилают глаза: цифр даже не вижу…
— Прощайте, — пробормотал я.
— Куда ж вы так скоро?
— Пойти на кладбище, что ли, повеситься.
— Да уж теперь это только и остается, — с готовностью одобрила она.
Вчера снова накатило на меня такое бодрое бурливое настроение. Я шел по улице, чуть не приплясывая, и, наконец, решил:
— Не зайти ли в ресторанчик?.. Только — дудки! В этот уж не пойду. Эта милая девушка снова доведет меня до логической мысли привязаться веревкой за шею к перилам Галатского моста, да и спрыгнуть вниз…
Поэтому я, насвистывая нечто мелодичное, вошел в другой ресторан и… первое, на что я наткнулся, была та давешняя кельнерша.
— Вы… Здесь? — оторопел я.
— Да… Садитесь. Представьте, мне тот хозяин отказал. Вы, говорит, не умеете обращаться с публикой… А я уж, можно сказать, всякого, как родного, встречаю. Все, что есть на душе, все выложишь. Что будете кушать? А у сестрицы, представьте, кроме ангины еще и дезинтерия… Несчастье за несчастьем… Садитесь! Куда ж вы?!
Самым серьезным человеком в свете я считаю своего друга Степана Фолиантова.
Даже в имени его и фамилии — есть что-то солидное, несокрушимое…
Поэтому я имел полное право окаменеть от изумления, когда одним весенним вечером он, как экваториальная буря, ворвался ко мне и сообщил, изнемогая на каждом слоге:
— Ну, конец, брат! Поздравь меня — я влюблен.
Если бы дьякон соборной церкви остриг волосы, вымазал лицо жженой пробкой и, надев красный фрак, выступил в кафе-концерте на эстраде в качестве негра, исполняющего кика-пу, — это было бы более подходящее, чем то, что сообщил мне Фолиантов.
— С ума ты сошел? — недоверчиво ахнул я.
— Ну, конечно! Я об этом же и говорю. Ах, какая женщина! Понимаешь: ручки, ножки и губки такие маленькие, что… что…
— Что их совсем не видно? — подсказал я.
— А?.. Ну, это ты уж хватил. Нет, их видно, но они просто крохотные. А глаза, наоборот, такие огромные, что…
— Что занимают территорию всего лица?!
— А? Ну, ты скажешь тоже. Просто огромные глаза. И красивые до безобразия!.. Носик…
— Выпей вина и расскажи лучше о характере.
— Характер? Ангельский. Бескорыстие? Дьявольское! Достаточно сказать, что, когда мы бываем в кафе, — она всегда платит свою треть. Идем в театры — она за билеты платит треть. Садимся на извозчика…
— Почему же такая странная дробь — треть?
— А брат же с нами всегда.
— Чей?
— Странный вопрос: ее! Он ко мне очень привязался… Светлая личность! Бываем втроем. Ой, опоздал! Уж ждут.
И умчался этот странный Фолиантов — так же бурно, как и появился.
На другой день появился расстроенный.
— Выгнала.
— Вот тебе раз. За что?
— Я сдуру предложил денег. У них ведь не густо. И брат кричал тоже. Обиделся. Вот тебе и Константинополь! А говорят — город продажных женщин и торгующих женщинами мужчин.
Он вынул портрет прехорошенькой девушки и принялся жадно целовать его.
— Дай и я поцелую, — попросил я, глубоко растроганный.
— На. Ты ее тоже полюбишь, когда узнаешь.
Мы долго по очереди целовали портрет и потом сидели, глядя друг на друга со слезами на глазах…
— Ты, наверное, грубо предложил ей деньги, — укоризненно сказал я. — Вот она тебя и выгнала. А ты сделай как-нибудь деликатнее…
— Ну? Как же?
— Выдай ей вексель на круглую сумму и объясни, что все мы, мол, под Богом ходим, что мало ли что может случиться и что, если ты умрешь, для тебя будет невыносимой мысль, что любимый человек бедствует. Сколько ты ей, дурья голова, предложил?
— 500 лир.
— Ну, вот и напиши на эту сумму. Да вложи в коробку с шоколадом. Все-таки вексель в шоколаде — это не грубые материальные деньги в кулаке.
— А если совсем выгонит?
— В Константинополе-то? Не выгонит.
Умчался Фолиантов.
Примчался Фолиантов:
— Что было! Слезы, истерика. «Так ты, говорит, думаешь, что я тебя из-за денег люблю?! Уходи!» Два часа на коленках стоял. Сказал, что, если не возьмет, — пойду и утоплюсь в Босфоре. Она страшно испугалась, заплакала еще раз и взяла. Просила только брату не говорить.
— Вот видишь, как все хорошо.
Через два дня случилось происшествие, которое потрясло не только Фолиантова, но и меня.
— Понимаешь, — рассказывал он. — Все началось из-за того, что в театре она на кого-то посмотрела, а я приревновал… Вернулись к ней домой, я наговорил ей разных слов и, в конце концов, сказал, что она меня совершенно не любит. Она заплакала, потом спросила: «Значит, выходит, если я тебя не люблю, то встречаюсь с тобой только из-за материальных интересов?! Так смотри же!» Вскочила, вынула из шкатулки мой злополучный вексель, порвала на клочки и бросила к моим ногам.