Наперед никогда нельзя сказать, что понравится Коте: он пренебрежительно отбросит прехорошенькую бронзовую собачку на задних лапках и судорожно ухватится за кусок закоптелого сургуча или за поломанный ободок пенсне… Суконная обтиралка для перьев в форме разноцветной бабочки оставляет его совершенно равнодушным, а пустой пузырек из-под нашатырного спирта приводит в состояние длительного немого восторга.
Сначала я думал, что для Коти самое важное, издает ли предмет какой-либо запах, потому что и сургуч, и пузырек благоухали довольно сильно.
Но Котя сразу разбил это предположение, отложив бережно для себя металлический колпачок от карандаша и забраковав прехорошенький пакетик саше для белья.
Однако обо всяком подвернувшемся предмете он очень толково расспросит и внимательно выслушает:
— Дядя, а это что?
— Обтиралка для перьев.
— Для каких перьев?
— Для стальных. Которыми пишут.
— Пишут?
— Да.
— А ты умеешь писать?
— Да, ничего себе. Умею.
— А ну-ка, напиши.
Пишу ему на клочке бумаги: «Котька прекомичный пузырь».
— Да, умеешь. Верно. А это что?
— Ножик для разрезания книг.
Молча берет со стола книгу в переплете и, вооружившись костяным ножом, пытается разрезать книгу поперек.
После нескольких напрасных усилий вздыхает:
— Наверное, врешь.
— Ах, вру? Тогда между нами все кончено. Уходи от меня.
— Ну не врешь, не врешь. Пусть я вру — хорошо? Не гони меня, я тебе ручку поцелую.
— Лучше щечку.
Мир скрепляется небрежным, вялым поцелуем, и опять:
— Дядя, а это что?
В руках у него монетница белого металла с пружинками — для серебряных гривенников, пятиалтынных и двугривенных.
— Слушай, что это такое?
— Монетница.
Нюхает. Подавил пальцем пружинки, потом подул в них.
— Слушай, оно не свистит.
— Зачем же ему свистеть? Эта штука, брат, для денег. Вот видишь, сюда денежка засовывается. — Долго смотрит, прикладывая глазом.
— Она же четырехугольная!
— Кто?
— Да эти вот, которые… деньги.
Сует руку в боковой карманчик блузы и вынимает спичечную коробку — место хранения всех его капиталов.
Недоверчиво косясь на меня глазом (не вздумаю ли я, дескать, похитить что-либо из его денежных запасов), вынимает измятый, старый пятиалтынный.
— Видишь — вот. Как же положить?
— Чудак ты! Сюда кладут металлические деньги. Твердые. Вроде как эта часовая цепочка.
— Железные?
— Да, одним словом, металлические. Круглые.
— Круглые? Врешь ты… Нет, нет, не врешь… Я больше не буду! Хочешь, ручку поцелую? Слушай, а слушай…
— Ну?
— Ты показал бы мне такую… железную. Я никогда не видел…
— Нет у меня.
— Что ты говоришь? Значит, ты бедный?
— Все мы, брат, бедные.
— Дядя, чего ты сделался такой? Я ведь не сказал, что ты врешь. Хочешь, поцелую ручку?
— Отстань ты со своей ручкой!
Снова роется Котя в разной рухляди и — только в действительной жизни бывают такие совпадения — вдруг вытаскивает на свет божий настоящий серебряный рубль, неведомо как и когда затесавшийся среди двух половинок старого разорванного бумажника.
— А это что?
— Вот же они и есть — видишь? Те деньги, о которых я давеча говорил.
— Какие смешные. Совсем как круглые. Сколько тут?
— Рубль, братуха.
Денежный счет он знает. Из своей спичечной коробки вытаскивает грязный, склеенный в двух местах, рубль, долго сравнивает.
Из последующего разговора выясняется, до чего дьявольски практичен этот мальчишка.
— Слушай, он же тяжелый.
— Ну так что?
— Как же их на базар брали?
— Так и брали.
— Значит, в мешке тащили?
— Зачем же в мешке?
— Ну, если покупали мясо, картошку, капусту, яблоки… разные там яйца…
— Да мешок-то зачем?
— Пять-то тысяч штук отнести на базар надо или нет? Мать каждый день дает пять тысяч!
— Э-э… голубчик, — смеясь, прижимаю я его к груди. — Вот ты о чем! Тогда и парочки таких рублей было предовольно!
Смотрит он на меня молча, но я ясно вижу — на влажных губах его дрожит, вот-вот соскочит невысказанная любимая скептическая фраза: «Врешь ты, брат!..»
Но так и не слетает с уст эта фраза: Котька очень дорожит дружбой со мной.
Только вид у него делается холодно-вежливый: видишь, мол, в какое положение ты меня ставишь, — и врешь, а усумниться нельзя.
«…Тарас тут же, при самом въезде в Сечь, встретил множество знакомых лиц… Только и слышались приветствия: «А, это ты, Печерица!» — «Здравствуй, Козолуп!» — «Откуда Бог несет тебя, Тарас?» — «Ты как сюда зашел, Долото?» — «Здорово, Кидряга!» — «Здорово, Густый!» — «Думал ли я видеть тебя, Ремень?»
И витязи, собравшиеся со всего разгульного мира великой России, целовались взаимно, и тут понеслись вопросы: «А что Касьян? Что Бородавка? Что Колопер? Что Пидсышок?»
И слышал только в ответ Тарас Бульба, что Бородавка повешен в Толопане, что с Колопера содрали кожу под Кизикирменом, что Пидсышкова голова посолена в бочке и отправлена в Царьград…»
Чует, чует наше общее огромное русское сердце, что совсем уж скоро побегут красные разбойники, что падет скоро Москва и сдастся Петроград…
Без толку, зря, как попугаи, к месту и не к месту, к слову и не к слову твердили в свое время болтуны и краснобаи — все сплошные керенские, черновы и гоцлиберданы: «Приближается конец! Бьет двенадцатый час». Им ли, выращенным в затхлом табачном воздухе швейцарских кофеен и пивных, было дано учуять двенадцатый час нашей родины? Без толку, как попугаи, картавили они: «Бьет двенадцатый час! Бьет двенадцатый час!» И вовсе не бил он… Это шел пятый, шестой, седьмой час…